Катя Ткаченко - Ремонт человеков[Иллюзии любви и смерти]
— Заходи! — сказал он, открывая дверь.
Я вошла и осмотрелась. Напротив висело зеркало и я сразу уставилась на себя.
Я была бледной и глаза нездорово блестели.
— Хочешь сигарету? — спросил он.
И добавил: — Так я иду варить кофе?
Я кивнула головой. Два раза. Два кивка. Мне было не по себе. Я вдруг поняла, что боюсь. Не его, просто боюсь. По крайней мере того, что входная дверь откроется и кто–нибудь войдет. К примеру, та женщина, с которой он был в гостях у моего брата. В тот самый день, когда…
— Подожди меня в комнате, — сказал он, предлагая мне пройти.
В комнате между двумя книжными шкафами стояло кресло. Уютное большое кресло, которое обещало мне какое–то подобие укрытия.
И я забралась в него с ногами, чувствуя, как по груди текут струйки пота.
Мне хотелось в душ, хотелось смыть с себя этот страх.
Рядом со шкафами стоял письменный стол и еще одно кресло. Напротив была тахта. И еще напротив — телевизор.
— Музыку включить? — спросил он из кухни.
— Нет, — отчетливо проговорила я и не узнала своего голоса. Мне было двадцать восемь и я никогда еще не оказывалась в таком дурацком положении. Но я сама напросилась. За мной закрыли дверь, меня поймали и заперли на ключ. Я могла сидеть дома и быть в полной безопасности с тем мужчиной, что ждал меня дома. Вот только нужна ли мне была та безопасность?
Он вошел в комнату, в руках у него был поднос с двумя чашечками кофе.
— Я тебя забыл спросить, — сказал он, — ты пьешь с сахаром или без?
Столько слов одновременно еще не падало, я смотрела, как они посверкивают и поблескивают на ковре.
— С сахаром, — тихо ответила я и взяла чашечку в руку.
И вдруг успокоилась. Сейчас я допью кофе, скажу «спасибо» и пойду домой.
Это лучшее, что я могу сделать.
Выпить кофе, сказать «спасибо» и пойти домой.
И думать по дороге о том, какая я дура.
Унюхала запах и пошла, а запах оказался обманчивым. Ложный запах, который ни к чему не привел.
Я закрыла глаза и отчего–то начала считать про себя. Один, два, три, четыре, пять…
На «пять» я сделала первый глоток, кофе был вкусным, я решила сделать еще глоток и потом уже определить, что может входить в это понятие — «вкусный кофе» — и отчего–то открыла глаза.
Он сидел рядом, почти соприкасаясь со мной коленями и пристально смотрел на меня.
И я почувствовала, что сейчас невольно разожму пальцы и чашечка упадет на ковер. И если не разобьется, то кофе все равно выльется и будет пятно. И его надо будет замывать, и мне придется ползать по этому ковру с мокрой тряпкой в руках.
— Поставь, — сказал он.
Дрожащей рукой я поставила чашку на стол.
Он вдруг улыбнулся и взял мою руку в свою.
А затем встал и второй расстегнул молнию у себя на джинсах.
Оттянул резинку плавок и я увидела то, что еще не видела.
Что только чувствовала в себе тогда, в ванной.
Он у него был красивым, с открытой головкой. И это мне понравилось больше всего.
Я облизала губы, а потом осторожно взяла его в рот.
Он придерживал мою голову той же рукой, которой до этого расстегнул джинсы.
Головка была соленой и вкусной, и я продолжала ее облизывать.
— Глотни кофе, — вдруг сказал он каким–то странным голосом.
Я послушно отстранилась от него и пригубила кофе. А потом опять взяла его в рот.
Мне до сих пор абсолютно не стыдно вспоминать все это. Как я сидела с ногами в его кресле, пила его кофе и сосала его…
Вот только сейчас я это слово не могу выговорить.
Но я сосала его, я сглотнула кофе и втянула его в себя еще глубже.
Его рука надавила мне на затылок сильнее, я почувствовала, что он залазит мне в горло и я могу задохнуться.
Он понял этот и нажим ослаб.
Мне отчего–то безумно нравилось ласкать его именно так, как я это делала — то посасывая, то просто полизывая язычком.
Горьковато–сладкий вкус кофе во рту смешался со вкусом его солоноватой плоти.
Я уже была мокрая, плавки можно было выжимать.
И я до сих пор не стыжусь этого, как не стыжусь и того, что было дальше.
Он напрягся, я приоткрыла рот шире, а потом сомкнула губы на головке и еще раз вобрала ее в себя.
И тут он начал спускать, а я глотала его сперму, она была горькой, как кофе без сахара, но мне хотелось еще и еще.
Ноги затекли, я так и сидела все это время — в кресле, забравшись в него с ногами.
Он стоял передо мной с закрытыми глазами, а я все еще держала в руках то, что увидела впервые.
Его член, который только что кончил мне в рот.
С еще не до конца слизанными мною капельками спермы на головке.
И тогда я аккуратно, самым кончиком языка, слизнула их и он, зашатавшись, упал на ковер.
Лег, распластался, почти что умер.
А потом открыл глаза и сказал: — Ты потрясающа! Ты — лучшая!
Наверное, чтобы услышать это, я и поехала с ним пить кофе. И если что я и не собиралась говорить ему, так это то, что делала минет чуть ли не впервые в жизни. То есть, не держала во рту, а ласкала, лизала, сосала.
Потому, что он у него действительно был красивым.
И кофе был вкусным.
И мне этого хотелось.
Как сейчас хочется проверить, готова ли курица, а потом посмотреть на часы.
Курице сидеть в духовке еще с полчаса, а значит, я могу, наконец–то, сделать еще одну вещь.
Включить компьютер и вставить в него дискету.
Ту самую дискету, что я нашла в нижнем ящике его стола, рядом с остро отточенным ножом, которым, судя по всему, он и собирается меня убить.
8
Нежность моя не знает границ. Счастье бабочки, порхающей над цветком. Не в прошлом времени, в настоящем. Если чего я и хочу сейчас, так это забыть и про дискету, и про нож, и про кубик Седого. Тот самый, что пульсирует где–то в глубине моего тела, под левой грудью. На груди есть родинка, он как–то мне сказал, что если бы ее не было, то ее надо было бы придумать. Вырастить. Нарисовать. Вытутаировать. Это было давно, очень давно, в королевстве у края земли… Про нож и дискету забыть не удается, а про кубик и подавно. Что, интересно, сейчас делает Седой, вспоминает ли он меня, а если вспоминает, то о чем? О моей дурацкой просьбе и признании в том, что муж хочет меня убить? Или лишь то, что я осталась ему еще должна, сколько–то денег, столько–то денег, денег не хватило в той пачке, что была в сумочке, но Седой был благороден, он сказал, что подождет, когда я смогу рассчитаться. С кухни пахнет курицей, и мне больше не хочется плакать. Ведь действительно: нежность моя не знает границ… Не знает или не знала? В прошедшем времени или в настоящем? Так в прошедшем или в прошлом? Забыть не удается ни про что, ни про дискету, ни про нож, ни про то, что когда–то было… — Ты хочешь остаться? — спросил он, когда я вытерла рот его носовым платком. Чистым и отглаженным носовым платком, с темной каймой, хотя все это могло быть и не так. Порою мне кажется, что все это просто — мои глюки. Странные тараканы, поселившиеся в мозгу, разве все это действительно может быть? Я ненавижу тараканов нормальной женской ненавистью, когда хоть один попадается на моем пути, то мне хочется растерзать его, уничтожить, размазать — пусть по стенке, пусть по полу. И лишь то, что я — нет, не боюсь, мне противно не то, что дотронуться, а смотреть на это ползущее создание! — так вот, лишь эта моя брезгливость мешает мне запустить в него тапком. Тапочком. Туфлей. Тем, что на ноге. На ногах. И он уползает, затаивается где–нибудь в углу, а потом, ночью, проникает в мозг. И там они множатся, плодятся, глюки, тараканы, неподдельные страхи на ножках и с усами… Это было давно, очень давно, в королевстве у края земли… — Нет, — ответила я, — смотря на него и желая лишь одного, остаться и больше никогда не покидать этот дом, любой дом, где он был бы рядом со мной, — я не могу, меня ждут… — Это «ждут» упало на ковер, куда совсем недавно он выронил несколько других слов, те уже исчезли, растаяли, а это «ждут» маячило на полу и маячило. — Тебя проводить? — спросил он. — Нет, — упрямо произнесла я еще одно «нет», — я сама… — Ты поедешь на машине? — никак не мог остановиться он. — Не знаю — сказала я. «Нет», «не знаю», глюки и тараканы бродят в моей голове, надо идти на кухню и доставать курицу из духовки, и еще дискета, она все еще в кармане халата, что она там делает, зачем я ее туда положила? Чтобы посмотреть? Прочитать? Обнюхать и расследовать? Я встала и попросила показать, где я могу умыться и почистить зубы. Я не могла же сказать просто: мне надо прополоскать рот, он до сих пор полон тобой, я чувствую твои капельки, твои миллиграммы, твои миллилитры на внутренней полости рта, ты был замечательной бормашиной, но сейчас мне надо произвести дезинфекцию. И ты отнесся к этому как к должному, будто это так привычно — показывать малознакомой женщине свою ванную. Опять ванная, лейтмотив, связующее звено, твоя ванная, моя ванная, моя кухня, вот эта, та самая, на которой сейчас готовится курица в пергаменте, курица в пергаменте и духовке, на твоей кухне ты был без меня, тогда, когда варил кофе… У меня такое ощущение, что я постоянно подглядываю, еще до того, как имплантировала в тебя кубик Седого, тогда станет понятно, тогда я начну подглядывать за тобой… Счастье бабочки, порхающей над цветком… Но тогда за чем я подглядываю сейчас? Не за курицей же, за ней я присматриваю, совсем чуть–чуть и придет пора доставать из духовки… Я подглядываю за собой, я пытаюсь увидеть себя, ту себя, которая еще не задумывалась о том, что придет момент, когда он захочет меня убить… Ты захочешь меня убить… — Вот ванна, — сказал ты. Я отбросила слова ногой куда–то под плинтус и вошла в ванную. У меня кружилась голова. Не знаю, что на меня нашло, если это и было таким мгновенным всплеском желания, против которого я не смогла устоять, то почему сейчас у меня кружится голова и мне хочется исчезнуть? Это не стыд, это что–то другое… — Вот ванна, — сказал он. Я закрыла за собой дверь и осмотрелась. Направо — вешалка с полотенцами и с женским халатом, его подруга чуть выше меня, это я помню… Я не хочу примеривать этот халат, даже мысленно, и потом — он мне просто не нравится, белый халат в каких–то аляповатых дурацких цветах, она ходит по дому как розарий, как клумба, клумба ходит по дому, а он срывает с нее цветы… Полочка с зубными щетками, меня подмывает взять ее щетку, это явно та, что светлее, почему–то мужская щетка всегда темная, а женская — светлая, я могу взять ее зубную щетку, но не делаю этого. Точно также, как не надеваю ее халат: я брезгаю. Это как таракан ползущий по стенке, чужая зубная щетка в твоем рту… Интересно, а она чистит зубы после того, как он кончает ей в рот? Отчего–то мне кажется, что я ревную, мне хочется взять эту щетку и разломать на мелкие кусочки, но нельзя, нельзя, мне ничего здесь нельзя, тень, зашедшая прополоскать рот… Я беру тюбик зубной пасты и выдавливаю немного на палец. Потом пристально смотрю на этого толстого белого червячка и открываю воду. Вода плещется о раковину, опять ванна, все дело в ванне, это какое–то безумие, думаю я, стирая пальцем и пастой его следы изо рта. Рот становится мятным, в уголках губ пощипывает. Я снова смотрю на полочку и разглядываю баночки. Ее баночки. Я полная дура, что согласилась сюда войти, я полная дура, что спросила, где можно почистить зубы. Будто сама не знаю, где… Это было давно, очень давно, в королевстве у края земли… Я подглядываю сейчас не за собой, я подглядываю за ней, я смотрю на ее баночки и представляю, как она принимает вечером ванну, вот из этой она насыпает соль, а вот в этой — гель, которым она моется, а потом, когда выходит и вытирается вот этим полотенцем, то натирается уже из этой баночки, бело–розового цвета. Какая я, все таки, дура, что вошла сюда и смотрю сейчас на все это. Какая я дура, что вообще согласилась на это безумие: выпить чашечку кофе. Будто маленькая девочка, которая не знает, чем все кончится. Кончится тем. что он кончит. И не все ли равно, куда — в рот, или между ног. И тут я чувствую, что опять его хочу, уже не в рот, а… Да, именно, только сюда, но для этого надо остаться. И он предлагал, он сам спросил: — Ты хочешь остаться? — И я сказала «нет». Да, меня ждут, курицу уже пора вытаскивать, я выключаю плиту, открываю духовку и достаю противень. От курицы пахнет, от курицы идет дух, курица испускает аромат. Я выхожу из ванной, ущипнув рукав ее халата так, чтобы на ее коже остался кровоподтек. — Я пошла, — говорю я. — Ты пошла? — спрашивает он. — Я пошла! — говорю я. — Ты пошла? — спрашивает он. Я смотрю в пол и вожу носком туфли по полу. Пол в шашечках. Паркет, светлая шашечка, темная шашечка. Сейчас он скажет, что я его запачкаю, что от носка туфли на нем останутся полосы. Он ничего не говорит, он смотрит на меня и у него дрожат руки, я это хорошо вижу, они у него волосатые, волосы темные, длинные, курчавые. И мягкие. А — руки смуглые. И сильные. Когда он нажимал мне на затылок, то я это почувствовала. А сейчас они дрожат. И нежность моя не знает границ, больше всего на свете я хочу остаться, но я не могу, я не должна, и дело не в том, что вдруг она придет, или меня потеряют дома. Я хочу остаться, но я не должна оставаться, тараканы опять забродили по голове, они кружат внутри нее и кружат, тараканы и глюки, курица в пергаменте, пергамент обвязан ниткой, надо взять ножницы и ее перерезать, я еще раз говорю: — Я пошла! — Он не отвечает, он смотрит на меня и я чувствую, что ноги совсем ослабли. Кто–то должен что–то сказать, кто–то должен что–то сделать. Он ждет, чтобы это сделала я, я жду, чтобы это сделал он. Я поднимаю глаза и смотрю на него, так же пристально, так же въедливо, так же беспощадно. И он сдается, он обнимает меня, я закрываю глаза и открываю рот. Он целует меня, влажно и больно, он сжимает меня так, что кажется — секунда, и я хрустну. Я опять вся теку, единственное, чего хочу, так это быть с ним, быть его, быть под ним. Это было давно, очень давно, в королевстве у края земли… Я сдираю подгоревший пергамент и аккуратно выкладываю курицу на блюдо. Она божественна. Она — само совершенство! Она — путь к апогею сегодняшнего вечера, она должна мне помочь, и это не выдумка мужчин, как большинство того, что они говорят о нас. Про курицу — чистая правда. Про курицу и про кусок мяса, про большой, хорошо отбитый и хорошо прожаренный кусок мяса, можно с кровью, можно без, можно и без зелени, но — чтобы был кусок мяса, один на столе, другой — рядом, в постели, за столом, на улице, но без куска мяса никак и никуда… Я выскальзываю из его объятий и говорю: — Я позвоню! — и с этими словами открываю дверь. Мне интересно вот так подглядывать сейчас за собой, той собой, которой уже нет и не будет. Одна «я» спускается в лифте, другая думает о том, что ей делать сейчас, когда курица уже готова, надо или переодеваться, или заняться дискетой, давно обещанное самой себе занятие, вот только я этого боюсь… Чего, чего, а этого я явно боюсь… Просто говорить себе, что муж хочет тебя убить. Просто говорить об этом кому–то еще, к примеру, Седому… Просто найти нож, в конце концов, его кто–нибудь мог подарить, он мог достаться в наследство, им можно резать бумагу, а можно просто иногда любоваться его качественной выделкой… Можно, конечно, предположить и то, что это тот самый нож, который когда–нибудь… А вот дискета… Я ее боюсь, сегодняшняя «я», как та «я» сейчас боится выходить на улицу и оставаться на ней одной. Одна на вечерней улице, после посещения малознакомого мужчины, с которым виделась всего дважды, и в первый раз он оттрахал ее в ванне, а во второй — она сделала ему минет. Я подглядываю сейчас за ней и понимаю, что мне–то гораздо лучше, я ведь хорошо знаю все, что будет потом, что было потом, с того самого момента, как она оказалась на этой вечерней весенней улице, как я на ней оказалась, в конце концов, ведь это действительно была я… Хорошо запеченная в пергаменте курица лежит на блюде, божественный запах, сногсшибательный аромат… К курице надо сварить рис. Хотя можно и картошки. Картошку тоже можно запечь, в микроволновке, чтобы не возиться… А можно и одну курицу с салатом, и на все это мне тоже понадобиться время, о чем я забыла… Но я хорошо помню другое: как она выходит из подъезда и стоит в весенних сумерках в незнакомом дворе, возле какого–то невнятного дерева с только что распустившимися листочками… Хотя осень это была или весна? Это неважно, важно другое: как можно скорее покончить с готовкой, время идет. Скоро раздастся звонок в дверь, а эта чертова дискета все еще мертвым грузом лежит в кармане халата. Халат в той ванной, восемь лет назад, был белым в дурацких цветочках. Не мой халат, халат совершенно другой женщины. Мой халат — сиреневый, очень спокойного оттенка, почти что блеклого, блекло–сиреневый, с поясом, стоит только развязать пояс, как халат распахивается. Это удобно. И неудобно. Когда я занята хозяйством, то редко надеваю его: грудь постоянно выпадывает и мысли идут не туда. Смешно звучит: мысли идут не туда, можно подумать, что это или солдаты, или муравьи, колонна солдат, идущая не туда, идущая не туда колонна муравьев. Строгие шеренги мыслей, пошедшие налево, когда надо направо. Или направо, когда велено налево. Именно налево она сворачивает из двора, она не знает даже названия улицы, куда он привез ее в тот вечер. Смотрит на дом и читает. Это не так далеко, как она думала. Я смотрю за ней и ухмыляюсь. Я‑то хорошо знаю, что сейчас она вся зациклена на одном: что будет дальше, она пошла за запахом, она все сделала ради этого запаха, она унесла этот запах с собой, он до сих пор гнездится в ее ноздрях, часть запаха — в левой, часть — в правой, запах разрезан пополам, две половинки, если сложить, то получится он, с волосатыми и сильными руками, которые только что обнимали ее в коридоре и ей хотелось одного — остаться. И я осталась, пусть и поехала домой, я ехала домой, но на самом деле я занималась совсем другим, я сидела возле него и смотрела, как он машинально переключает каналы на пульте и как мельтешит телевизор, собачонка у ног, киска на диване, она выходит на улицу и решает, что лучше ехать на метро, а я сижу у его ног и глажу их, глажу, перебираю волоски своими пальчиками. Это подглядывание сводит меня с ума, мне опять хочется коньяка, хотя голова должна быть трезвой, голова должна быть рассудочной, голова должна быть абсолютно ясной и прозрачной, как солнечный день в сентябре — с чуть ощущаемым холодком и терпким запахом падающих листьев. Это было давно, очень давно, в королевстве у края земли… Уже темнеет, вот и вход в метро. Большая, светящаяся буква «М». Ее ждут дома, но ноги все подгибаются, и дело не в том, что отсидела, когда была в том самом кресле. В его доме, в его комнате, в его кресле. Я решаю приготовить салат и открываю холодильник. Помидоры, зелень, пару зубчиков чеснока. Надо чеснок или не надо? Опять придется отмывать руки и мазать их кремом, лучше просто — помидоры, зелень, оливковое масло. Он любит оливковое масло, он любит смотреть, как тяжело оно выливается из бутылки. Он вообще любит смотреть, как я готовлю, это возбуждает его, он готов завалить меня прямо на кухне, опрокинуть, разложить, слова все жесткие и грубые, но так оно и есть, он прижимается ко мне, когда я стою над мойкой и запускает свои руки под халат. Они все такие же, как и восемь лет назад, сильные и смуглые, все также поросшие длинными и мягкими черными волосками. И я не говорю ему «отстань», я покорно раздвигаю ноги и облокачиваюсь на мойку поудобней, чуть выгнув попу. И он яростно таранит меня, такой быстрый кухонный секс, от которого я испытываю наслаждения ничуть не меньшее, чем от наших долгих игрищ в постели. Вот только все это было до сегодняшнего утра, до того, как я пошла к Седому. Я нарезаю помидоры, я бросаю их в миску, я режу зелень, я засыпаю ей помидоры, я достаю соль и перец, я солю и перчу, я заливаю все это оливковым маслом и понимаю, что времени у меня остается совсем чуть–чуть. Лишь переодеться и включить компьютер. Или просто — чтобы включить компьютер. Можно и не переодеваться, он любит меня в этом халате, разве что надеть плавочки, для приличия, а то для него будет странно, если я встречу его в коридоре, сияя свежевыбритым лобком. Она же в этот момент едет на эскалаторе вниз, эскалатор почти пустой, уже поздновато, она не знает, что скажет дома, ведь ей все равно будут задавать вопросы. — Ты где была? Я волновался! — и он на самом деле волновался, он всегда волнуется, когда ее нет дома, тот, другой, почти муж… Я смотрю, как она держится за поручень эскалатора, я пытаюсь заглянуть в ее глаза. В свои глаза, те, что были моими восемь лет назад. И в них я вижу страх. В моих глазах сейчас тоже страх, это я могу сказать, не заглядывая в зеркало. Страшно всегда, когда ты сталкиваешься с непонятной силой. С силой запаха, за которым идешь, вот только зачем и куда? Хотя зачем — понятно, зачем — оно всегда абсолютно понятно, ведь ничего не поделать с тем, что им надо от нас одно… А вот куда? Сейчас она едет домой, это ее «куда», а я иду с кухни в ту комнату, где стоит компьютер, опять в его кабинет, к его столу, мне можно пользоваться компьютером, к примеру — играть в игры. Но я не люблю играть в игры, даже пасьянс не раскладываю и не гоняю шарики, я люблю его, это я знаю, как знаю и то, что он хочет меня убить. И мне интересно, за что? За то, что восемь лет я рядом с ним, изо дня в день, за то, что выполняю малейшую его прихоть? За то, что я стала им, растворилась в нем? Хотя это я вру, им мне никогда не стать, ни один из них не позволит, чтобы им завладели настолько, до полного растворения. Наверное, те женщины, у которых мужчин было намного больше, чем у меня, счастливы. Хотя бы потому, что мужчины для них становятся обезличенными гениталиями, и какая разница — двадцатый, или тридцатый? А у меня их было всего восемь, начиная с первого, того, восемнадцатилетнего, и заканчивая им, тем, компьютер на столе которого я сейчас собираюсь включить. Последние восемь лет я знала только его, я жила им, я бредила им. И вот он хочет меня убить. Та я, которая только что сошла с эскалатора и направляется к перрону, даже не подозревает об этом. Та если и думает о чем сейчас, то лишь об одном: она могла остаться и не осталась, а ведь ей совсем не хочется домой, ей не хочется врать, лгать, говорить неправду. Ей не хочется быть ласковой киской, которая поздно возвращается домой и должна изворачиваться, чтобы тот, дома, ничего не заподозрил. Ей не хочется раздеваться при нем, идти при нем в туалет, а потом в ванную. Опять в ванную. Опять в ванну. Но ей придется, как придется сейчас сесть в вагон метро. У нее припухшие глаза, она собирается заплакать. Я сегодня тоже плакала и даже купила себе новые черные очки. Это было давно, очень давно, в королевстве у края земли… Она еще не знает, что будет в ее завтра и послезавтра, а я это помню, я подглядываю сейчас за ней и мне ее жалко, ведь я хорошо знаю, что она проснется ночью в слезах, вылезет из своей распаренной постели, накинет халат, возьмет сигарету и пойдет на балкон, смотреть на высокое весеннее небо, значит, это точно была не осень. А плачет по одной причине: ей действительно пришлось раздеваться при нем и при нем идти в туалет. Когда она вошла, то он ждал ее в коридоре. Он не спрашивал, он просто смотрел. — Я была у подруги, — сказала она. Он сглотнул наживку. У подруги — так у подруги, главное, что вернулась, пусть и поздно, хотя могла позвонить… — Телефон не работал, — так же ловко солгала она. Я смотрела за ней и улыбалась, хорошо зная, что будет дальше. Он повернется и пойдет в комнату, а она втянет в себя воздух и поймет, что если и есть в доме запах, то того, другого, а этот ничем не пахнет. По крайней мере, для нее. Мертвый запах, никакой запах, пустой запах. Более того — полное отсутствие всякого запаха. И она разденется прямо при нем. Бросит вещи на кресло — в шкаф можно будет убрать потом, и так, голой, пойдет в туалет, а потом в ванную. А когда выйдет из ванной, то подойдет к нему и вдруг сделает то же самое, что делала какой–то час назад, но с другим мужчиной и в другой квартире. Только не сидя в кресле, а устроившись на полу, удобно расположившись у него между ног. Она делала ему это в первый раз и он обомлел. Он сидел, закрыв глаза, а она делала это и думала о том, что могла бы остаться там, и заниматься сейчас любовью с тем единственным, запах которого чувствовала до сих пор. А этот ничем не пах. Но она мужественно сосала его, а потом выпустила член изо рта и упала навзничь, широко раздвинув ноги. И от этого–то она и плакала ночью, что не тот ебал ее, не тот, кого она хотела. — Дура! — говорила я себе, — дура и блядь! Ну разве ты не могла остаться? — Высокое весеннее небо равнодушно раскинулось над балконом, над домом, над улицей, над всем городом. Я стояла на балконе, запахнувшись в халат, мне было холодно, я лихорадочно курила и думала только об одном: настанет утро и я уйду. Прочь из этого дома, уйду к матери, в конце концов, если я не могу уйти к нему, то я уйду к матери, поживу у нее неделю, месяц… Год? Год я не выдержу, через год я просто умру от тоски, если его не будет рядом. Это безумие, так терять голову в двадцать восемь лет, мне до сих пор — что, стыдно? Ни капельки мне не стыдно, как не стыдно было давать ему в ванной и сосать у него дома, как не было даже стыдно в тот вечер, когда я вернулась и лгала, лгала, лгала, похотливо извиваясь на полу, потому что на самом деле совсем другой мужчина лежал тогда на мне, тот, которого я жду. Тот, который хочет меня убить. Тот, компьютер которого, наш, общий компьютер, я только что включила. Дискета лежит рядом с дисководом, руки вспотели, до его прихода осталось с полчаса, хотя он может еще раз позвонить и сказать: — Знаешь, я все еще задерживаюсь, у меня все еще дела… — И это будет к лучшему, потому что я патологически боюсь. Я боюсь того момента, когда он позвонит в дверь. Боюсь смотреть на него, когда он войдет. Боюсь сидеть за столом напротив и есть с ним вместе эту курицу, которая уже начала остывать. Боюсь ложиться с ним в постель и ласкать, ласкать, ласкать его до такой степени, чтобы он отключился, заснул мертвым сном и тогда я достану кубик Седого и приложу к груди. К его груди, под левым соском, в области сердца. Это было давно, очень давно, в королевстве у края земли… Я беру дискету, вставляю в дисковод и щелкаю мышкой. Меня переполняет любопытство, одно любопытство, больше ничего. В этот момент я совершенно забываю о том, что он хочет меня убить.